Неточные совпадения
Я помню, что в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не спал ни минуты.
Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл
роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?..
— Зачем тебе? Не хочешь ли
писать «Mystères de Petersbourg»? [«Петербургские тайны» (фр.). Здесь Штольц намекает на многочисленные подражания
роману «Парижские тайны» французского писателя Э. Сю (1804–1857).]
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать дом и снова уеду за границу, буду
писать мемуары или —
роман».
— «Люди любят, чтоб их любили, — с удовольствием начала она читать. — Им нравится, чтоб изображались возвышенные и благородные стороны души. Им не верится, когда перед ними стоит верное, точное, мрачное, злое. Хочется сказать: «Это он о себе». Нет, милые мои современники, это я о вас
писал мой
роман о мелком бесе и жуткой его недотыкомке. О вас».
Ее
писали, как
роман, для утешения людей, которые ищут и не находят смысла бытия, — я говорю не о временном смысле жизни, не о том, что диктует нам властное завтра, а о смысле бытия человечества, засеявшего плотью своей нашу планету так тесно.
Сверх того, она
написала несколько
романов, из которых в одном, под названием «Скиталица Доротея», изобразила себя в наилучшем свете.
Но придется и про него
написать предисловие, по крайней мере чтобы разъяснить предварительно один очень странный пункт, именно: будущего героя моего я принужден представить читателям с первой сцены его
романа в ряске послушника.
Он запирался у себя,
писал программу
романа и внес уже на страницы ее заметку «о ядовитости скуки». Страдая этим уже не новейшим недугом, он подвергал его психологическому анализу, вынимая данные из себя.
Он остановился над вопросом: во скольких частях? «Один том — это не
роман, а повесть, — думал он. — В двух или трех: в трех — пожалуй, года три пропишешь! Нет, — довольно — двух!» И он
написал: «
Роман в двух частях».
— Что ты все
пишешь там? — спрашивала Татьяна Марковна, — драму или все
роман, что ли?
Вот тебе и драма, любезный Борис Павлович: годится ли в твой
роман?
Пишешь ли ты его? Если
пишешь, то сократи эту драму в двух следующих словах. Вот тебе ключ, или «le mot de l’enigme», [ключ к загадке (фр.).] — как говорят здесь русские люди, притворяющиеся не умеющими говорить по-русски и воображающие, что говорят по-французски.
Ему пришла в голову прежняя мысль «
писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука лежит в самой жизни, как лежат в природе безбрежные пески, нагота и скудость пустынь, то и скука может и должна быть предметом мысли, анализа, пера или кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди моего
романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись в меня, будут красками и колоритом… картина будет верна…»
— Ее нет — вот моя болезнь! Я не болен, я умер: и настоящее мое, и будущее — все умерло, потому что ее нет! Поди, вороти ее, приведи сюда — и я воскресну!.. А он спрашивает, принял ли бы я ее! Как же ты
роман пишешь, а не умеешь понять такого простого дела!..
Тогда Борис приступил к историческому
роману,
написал несколько глав и прочел также в кружке. Товарищи стали уважать его, «как надежду», ходили с ним толпой.
— Не
пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без
романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в
роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое,
пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты
писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
— Как же! — вмешался Леонтий, — я тебе говорил: живописец, музыкант… Теперь
роман пишет: смотри, брат, как раз тебя туда упечет. Что ты: уж далеко? — обратился он к Райскому.
И теперь такую же обузу беру на себя:
роман писать!!
Когда она обращала к нему простой вопрос, он, едва взглянув на нее, дружески отвечал ей и затем продолжал свой разговор с Марфенькой, с бабушкой или молчал, рисовал,
писал заметки в
роман.
Он умерил шаг, вдумываясь в ткань
романа, в фабулу, в постановку характера Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил руки с локтями на стол и на них голову. Потом поцарапал сухим пером по бумаге, лениво обмакнул его в чернила и еще ленивее
написал в новую строку, после слов «Глава I...
А вся сила, весь интерес и твой собственный
роман — в Вере: одну ее и
пиши!
Между тем
писать выучился Райский быстро, читал со страстью историю, эпопею,
роман, басню, выпрашивал, где мог, книги, но с фактами, а умозрений не любил, как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю, надо тебе бросить прежде не живопись, а Софью, и не делать
романов, если хочешь
писать их… Лучше
пиши по утрам
роман, а вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую… это не раздражает…
— Я… так себе, художник — плохой, конечно: люблю красоту и поклоняюсь ей; люблю искусство, рисую, играю… Вот хочу
писать — большую вещь,
роман…
«А отчего у меня до сих пор нет ее портрета кистью? — вдруг спросил он себя, тогда как он, с первой же встречи с Марфенькой, передал полотну ее черты, под влиянием первых впечатлений, и черты эти вышли говорящи, „в портрете есть правда, жизнь, верность во всем… кроме плеча и рук“, — думал он. А портрета Веры нет; ужели он уедет без него!.. Теперь ничто не мешает, страсти у него нет, она его не убегает… Имея портрет, легче
писать и
роман: перед глазами будет она, как живая…
— Да, но глубокий, истинный художник, каких нет теперь: последний могикан!..
напишу только портрет Софьи и покажу ему, а там попробую силы на
романе. Я записывал и прежде кое-что: у меня есть отрывки, а теперь примусь серьезно. Это новый для меня род творчества; не удастся ли там?
В. был лет десять старше нас и удивлял нас своими практическими заметками, своим знанием политических дел, своим французским красноречием и горячностью своего либерализма. Он знал так много и так подробно, рассказывал так мило и так плавно; мнения его были так твердо очерчены, на все был ответ, совет, разрешение. Читал он всё — новые
романы, трактаты, журналы, стихи и, сверх того, сильно занимался зоологией,
писал проекты для князя и составлял планы для детских книг.
Его чтение ограничивалось
романами и стихами; он их понимал, ценил, иногда очень верно, но серьезные книги его утомляли, он медленно и плохо считал, дурно и нечетко
писал.
В то время как я посещал Яму, А. Белый
писал свой
роман «Серебряный голубь», в котором он описывал мистическую народную секту, родственную хлыстовству.
Они иногда
писали мне письма, у них была склонность к астральным
романам.
Я очень ценил его
романы «Серебряный голубь» и «Петербург»,
написал о них две статьи, в которых даже преувеличил их качества.
Нельзя
написать драмы,
романа, лирического стихотворения, если нет конфликта, столкновения с нормой и законом, нет «незаконной» любви, внутренних сомнений и противоречий, нет всего того, что представляется недопустимым с точки зрения «закона» установившегося ортодоксального мнения.
Да, это было настоящее чувство ненависти, не той ненависти, про которую только
пишут в
романах и в которую я не верю, ненависти, которая будто находит наслаждение в делании зла человеку, но той ненависти, которая внушает вам непреодолимое отвращение к человеку, заслуживающему, однако, ваше уважение, делает для вас противными его волоса, шею, походку, звук голоса, все его члены, все его движения и вместе с тем какой-то непонятной силой притягивает вас к нему и с беспокойным вниманием заставляет следить за малейшими его поступками.
О них только в
романах пишут, на деле же их нет совсем.
Человек оказался обреченным исключительно на естественные науки, даже вместо
романов предлагалось
писать популярные статьи по естествознанию.
Он выслушал меня с большим вниманием, и вот что он сказал буквально: «Не обижайтесь, Платонов, если я вам скажу, что нет почти ни одного человека из встречаемых мною в жизни, который не совал бы мне тем для
романов и повестей или не учил бы меня, о чем надо
писать.
Но я еще до отъезда стал
писать тот
роман, который мелькал передо мною еще в Вене.
Центральную сцену в"Обрыве"я читал, сидя также над обрывом, да и весь
роман прочел на воздухе, на разных альпийских вышках. Не столько лица двух героев. Райского и Волохова, сколько женщины: Вера, Марфенька, бабушка, а из второстепенных — няни, учителя гимназии Козлова — до сих пор мечутся предо мною, как живые, а я с тех пор не перечитывал
романа и
пишу эти строки как раз 41 год спустя в конце лета 1910 года.
К 1865 году (когда"Библиотека"уже висела на волоске) хорошего
романа в портфеле редакции не было. И я уехал в Нижний
писать"Земские силы". Их содержание из тогдашней провинциальной жизни показывало, что я достаточно в эти четыре года (1861–1864) видел людей и новых порядков.
И мы в редакции решили так, что я уеду недель на шесть в Нижний и там, живя у сестры в полной тишине и свободный от всяких тревог,
напишу целую часть того
романа, который должен был появляться с января 1865 года.
Роман этот я задумывал еще раньше. Его идея навеяна была тогдашним общественным движением, и я его назвал"Земские силы".
В Берлине, где я уже стал
писать роман"Солидные добродетели", получил я совершенно нежданно-негаданно для меня собственноручное письмо от Н.А.Некрасова, в котором он просил у меня к осени 1870
роман, даже если он и не будет к тому времени окончен, предоставляя мне самому выбор темы и размеры его.
Про меня рано сложилась легенда, что я все мои
романы не
написал, а продиктовал. Я уже имел повод оговариваться и поправлять это — в общем неверное — сведение. До 1873 года я многое из беллетристики диктовал, но с того года до настоящей минуты ни одна моя, ни крупная, ни мелкая вещь, не продиктована, кроме статей. «Жертва вечерняя» вся целиком была продиктована, и в очень скорый срок — в шесть недель, причем я работал только с 9 до 12 часов утра. А в
романе до двадцати печатных листов.
Все крепостническое, чиновничье, дворянско-сословное и благонамеренное так и взглянуло на
роман, и сам Иван Сергеевич
писал, как ему противны были похвалы и объятия разных господ, когда он приехал в Россию.
Наша гимназия была вроде той, какая описана у меня в первых двух книгах «В путь-дорогу». Но когда я
писал этот
роман, я еще близко стоял ко времени моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь. В общем верно, но полной объективности еще нет.
Когда вышел в печати его плоховатый
роман"Два генерала"(в"Русском вестнике"), то я сам
написал рецензию без подписи, где высказался об этой вещи совсем не хвалебно.
Может показаться даже маловероятным, что я,
написав несколько глав первой части, повез их к редактору"Библиотеки", предлагая ему
роман к январской книжке 1862 года и не скрывая того, что в первый год могут быть готовы только две части.
В нем"спонтанно"(выражаясь научно-философским термином) зародилась мысль
написать большой
роман, где бы была рассказана история этического и умственного развития русского юноши, — с годов гимназии и проведя его через два университета — один чисто русский, другой — с немецким языком и культурой.
Некрасов, видимо, желал привязать меня к журналу, и, так как я предложил ему
писать и статьи, особенно по иностранной литературе, он мне назначил сверх гонорара и ежемесячное скромное содержание. А за
роман я еще из-за границы согласился на весьма умеренный гонорар в 60 рублей за печатный лист, то есть в пять раз меньше той платы, какую я получаю как беллетрист уже около десяти лет.
Это был мой опыт, и притом единственный,
написать целый (хотя и небольшой)
роман на психическую тему.
Как беллетрист я после"Жертвы вечерней"задумал
роман"На суд"и начал его
писать в Вене.
— Вот сейчас Михайлов спрашивает меня:"Алексей Феофилактович, куда у меня литературный талант девался? А ведь я
писал и рассказы и
романы". А я ему в ответ...